Шварц Елена. Стихотворения и поэмы - СПб.: ИНАПРЕСС, 1999. - 512 с. Тираж 2000 экз.
У нее противоречивая и скандальная слава, которой, наверное не обладает сейчас больше никто в петербургской поэзии. У нее реноме насмешливой и непредсказуемой гурии и гарпии одновременно. У нее репутация отрешенного от карьерного стяжательства отшельника (последние годы она принципиально не появляется в местах общего культурного пользования - на поэтических раутах и в литсалонах). Она известна своей позой служительницы только ей ведомого тайного поэтического культа. Часто ей присваивают титул примы современной петербургской поэзии - особенно западные слависты и филологи, активно влияющие на фабрикацию рейтингов в нынешнем литературном контексте. В какой-то момент семидесятых Елена Шварц заявила себя (говоря по-ахматовски) «первым поэтом» и пребывает им и поныне, - по крайне мере, в масштабах Петербурга или значимой части его поэтического сообщества. Все большее отторжение поэта от мишуры современной культурной политики, ее уход в свою приватную нишу, все сильнее притягивает к ней эпатированный интерес читателей и издателей. Одна за другой, с промежутком в год-два, выпускались ее брошюрного типа книжки (главная заслуга здесь издательства Г. Комарова «Пушкинский фонд), расторопно и с энтузиазмом раскупаемые. В результате образовался явный заказ на капитальный сборник поэта - и заказ этот оперативно и, как всегда добротно, выполнило издательство «ИНАПРЕСС», руководимое поэтом Н. Кононовым. Получился довольно увесистый томик ин кварто, оптимально годящийся в порядок знатоку поэзии не слишком радикального толка. В дурновкусии такой подарок точно не упрекнут.
Пристальное проглядывание этого тома (с начала до конца, и по иным, нелинейным маршрутам чтения) с тем, чтобы как-то наметить для себя место Шварц в поэтической картографии, подтолкнуло меня условно разделить петербургскую поэзию на две взаимно конфронтирующие линии. Первая, скажем так, метафизическая предполагает мгновенный перевод жизненных сплетений и узоров в культурные символические коды. В этой линии превалирует абстрактно-логический опыт, подкрепленный имперско-канцелярской риторикой и традиционной иудео-христианской экзегезой. Контуры подобного понятийного, рационалистического подхода к поэтическому мастерству прослеживаются от Пушкина к акмеизму Ахматовой и Гумилева и - возвращаясь к современным диспозициям - к Бродскому и Кривулину. Вторая линия вправе быть обозначена мета-физической . Во главу угла она выдвигает сенсорно-телесный опыт, растворяемый затем в мистической множественности природы или в оккультной полноте культуры. Поэтическая форма в первой линии опирается на единый синтезирующий тезис, - во второй дробится на бесконечный ряд (или ряды) тактильных, эмоциональных или мнемонических ощущений, с перекрестными отсылками к герметизму, пифагорейству, каббале и прочим тайным доктринам. Преемственность в такой установке на сверхчувственный алогизм прочерчивается от одической метафорики XVIII века до Хлебникова и обериутов, Хармса и Введенского, а затем к Аронзону и Шварц. Поэзия Шварц отчасти доводит эту вторую линию до саморазрушительного апогея, настолько пограничен и эфемерен тот сенсорно-тактильный опыт, которым пропитаны ее стихотворения. Опыт истонченного химеричного эротизма, аскетически изгоняемого из тела, чтобы вернуться в сознание сериями метаболических кошмаров, поэтическими фантазиями в манере Калло или Климта. Такой опыт из-за его чудовищной неуловимости невозможно пережить - его можно только изжить в поэзии, переоборудовав ее в терапевтический запас заклинательных формул, заговоров и оберегов. В большинстве стихотворений Шварц такой призрачный эротизм подобно эриниям загоняет человека в тупик бесконечной вины, оставляя его без пола, расы, возраста, - vise - a - vise с отталкивающим фарс-гиньолем своего сексуального «Я». Человек всячески ускользает от навязчивой сновидческой власти своего макабрического либидо, - но поздно, оно уже в облике скользкого гада «автомат прилаживает к паху и нажимает спусковой курок» (красноречивый автопсихоанализ из поэмы «Грубыми средствами не достичь блаженства ( Horror eroticus )»). Бесполость в стихах Шварц - вовсе не нарциссический культ андрогина, а искусная постановка речи как трансляция голоса сивиллы, пифии или своего юнгианского анимуса - «свирепого ярого святого» (« Animus »). Потусторонне эротическое ведьмачество и волхование захватывает и начинает пронизывать собой все культурные символические уровни: футуристическое корнесловие, много давшее Шварц, не что иное как клубящийся «меж туч...орган половой» («Бурлюк»), стихослагательство уподоблено пробе молока из груди кормящей женщины («Воспоминание о странном угощении»). А русская история и география увидены сквозь призму адюльтера гвардейца и Екатерины II . Россия у Шварц наэлектризовано сексуальна, империя - это апофеоз раздвинутых ног, когда «под одной пятой - Варшава,//а под другою - Сахалин» («В отставке»). Болезненная макабрическая подкладка эротизма у Шварц во многом заимствована у Аронзона - вспомним его фарсовые ламентации: мол, из-за ухоженности его трупа в гробу «не найдется места деве» («Хорошо на смертном ложе..»). Но у Аронзона, усвоившего уроки «Столбцов» Заболоцкого, практически нерушимо равновесие между витальностью природы и инфернальным хаосом эротизма, - у Шварц хаос эротизма изначально подавляет любой витальный порыв. В лучших вещах Шварц устраивается шаманский, спиритический сеанс эротизма, и он предстает в виде окаменевшего слепка первобытного, непреодолимого ужаса (своим гипнотическим энергетическим зарядом сравнимого с идолом античного ужаса на антологической картине Л. Бакста или с фригийскими фигурами Великой Матери).
С годами этот застывший ужас эротики подвергается экзорцизму с все более удесятеренными усилиями - и в девяностые почти сходит на нет, забирая с собой и импульсивную, судорожную энергетику стиха. В поэзии 90-х, перегруженной ортодоксальным богословским антуражем, от эротизма осталось одно набожное кликушество, «богородичное рукоделие», как съязвил О. Мандельштам по поводу увлечения другого сильного поэта - Цветаевой - пряничным православным реквизитом. Более всего, на мой взгляд, вредит книге ее хронологическая композиция, аранжировка текстов по трем разделам (стихотворения, малые поэмы и стилизации) в линейной временной последовательности. Досадно и обидно следить, как из поздних стихов изгоняются бесы экзальтированного эротизма, вместе с ними - утрированно раешные мороки и видения, а за ними - и сама поэзия. Когда «Царство Духа наступает//На небе, море, на земле//И гул колоколов не тает,//Трепещет в бедной голове» (иллюстративный отрывок из поздней поэмы, с рифмовкой, недостойной даже гимназического уровня версификации) - какая уж тут поэзия, один благовест.
Но что никогда не изменяло Шварц - ни в богохульно-мистериальных строфах, ни в период покаянного смирения - это ее ритмическая изобретательность, владение редко кому доступной в такой мере техникой ритмических пауз и перебоев. Свойственный только ей синкопированный ритмический рисунок, рванный эллиптический синтаксис создают эффект затрудненного, торжественно затаенного дыхания. Но это вовсе не освобождающий от земного тяготения мандельштамовский «разрыв аорты», а выявление порока речи, ее неизгладимой порочности, - то ли предоргазменный спазм, то ли корчи и заиканье бесноватой ведуньи. Кажется, Шварц прибегает к полиметрии как к экзистенциальному алиби - к тому, что делает ее запыхавшуюся порочную речь речью прерывисто священной , речью «икающей пифии» (см. главку «Пифия» из поэмы «Хомо Мусагет»). Голос поэта осциллирует между низинами эротизма и высотами смирения, или, наоборот, между пиками эротического исступленья и яминами религиозного самоуничиженья, - и средством, обеспечивающим ему подобную мобильность между стилистическими экстремумами, является особая шварцевская ирония. Ирония, средство пикантное и тонкое, ибо, как подметила сама Шварц, «грубыми средствами не достичь блаженства», то есть поэзии.
1999, опубликовано в: Новая русская книга, № 1
|