DesignStudio *Shellfish*
Russia © 2007

 

 

К физиологии постсоветского интеллектуализма

1

Подробная реконструкция истории современной гуманитарной мысли – даже в пределах одного культурного региона, в масштабах одного десятилетия (здесь речь идет о России девяностых) – дело концептуально необходимое, актуальное, но пока обреченное из-за отсутствия у предмета описания финишной черты. Поэтому ограничимся здесь обобщенным эскизом блеска и нищеты интеллектуальной рефлексии в постсоветской России. Эскизом, сознательно не затрагивающим (почти) персоналии и фактографию: их ожидает взыскательный отбор и проверка временем. Сведение их в энциклопедический справочник явно пока дело будущего.

Состояние интеллектуального климата в постсоветской России растерянное и пассивно-тревожное. Во многом ретроградное и реваншистское. Его бесперспективность явно копирует симптоматику всего финансово-политического фона российской жизни. Волей неволей приходится (и вовсе не в угоду милленаристскому скептицизму) констатировать очередной «дефолт» и на интеллектуальном фронте. В нынешнем русском философском, критическом или филологическом письме отсутствует свой отличительный язык, свой словарный фонд, что приводит к неумению (или нежеланию) изобрести оригинальную номенклатуру знания . Письмо это либо ориентируется на якобы элитарные социальные поля (используя терминологию Пьера Бурдье), на культурный истеблишмент, навязывая себя в качестве престижного транснационального жаргона (образцы которого можно почерпнуть в глянцевых журналах типа «ОМ», «Птюч» или «Матадор»). Тогда оно, как правило, сводится к шаблонному набору рекомендаций, как стать модным, современным, счастливым и здоровым. Либо оно вынуждено бесконечно воспроизводить в режиме автопотребления, удовлетворяя спрос и амбиции самих же его производителей.

В таком письме жонглирование цитатами, интертекстами, эллиптическими конструкциями предельно затрудняет, а то и делает невозможным прямое и внятное высказывание. Кризис современной интеллектуальной критики разразился, несмотря на просветительскую работу сторонников западного теоретизирования (среди них Борис Гройс, Виктор и Маргарита Тупицыны, Игорь П. Смирнов, Михаил Ямпольский, другие), на многократные прививки казалось бы самых передовых зарубежных дискурсов (например, в серьезных теоретических изданиях вроде «Нового литературного обозрения», или в серии «Пирамида», познакомившей русского читателя с рядом прославленных имен – от Сьюзан Зонтаг до Октавио Паса). Многочисленные – на всем протяжении девяностых – инвестиции западной мудрости пошли столь же бестолково в теневую экономику успеха, как и инвестиции финансовые.

Культурная дезориентированность русской гуманитарной мысли конца девяностых казалось бы резко контрастирует с интеллектуальной взбудораженностью начала десятилетия. Девяностые стартуют с эйфории от доступности всевозможных информационных каналов, с публицистического подъема и журнального бума. Кстати, именно он и предопределил эволюцию профессиональной прессы на рубеже десятилетия. Когда помимо «толстых журналов» (транслирующих перестроечный пафос эстетической и тематической вседозволенности) появляются ориентированные на специальные целевые группы издания, с дизайнерским новаторством и сравнительно скромными тиражами (здесь стоит упомянуть «Художественный журнал», «Сеанс», «Место печати» и т.д.). Но разительный контраст между пиком интеллектуального напряжения в начале девяностых и его резким заземлением в конце обозначает не разрыв, а скорее логическую линию регресса гуманитарной мысли в постсоветской России.

Регресс этот мотивирован тысячью прямых или косвенных причин. Одна из них – и едва ли не первостепенная – упорное игнорирование преемственностью с русской позднеавангардной утопической традицией 1920-30-х годов. Подобный курс на манкирование национальным культурным багажом обозначился еще в конце восьмидесятых, в момент нового самозабвенного прорубания окна в европейские интеллектуальные пенаты . Труды Ольги Фрейденберг, Якова Голосовкера, Густава Шпета и некоторых других конвертируемых фигур позднего авангарда, если и прочитаны современными русским интеллектуалами, то едва ли включены в их теоретические построения. Что, на мой взгляд, явный пробел. Паранаучные и оккультные опыты позднего авангарда способны расширить сознание не хуже пейотлевых или мескалиновых «путеводителей» Карлоса Кастанеды, Терренса Маккенны или Олдоса Хаксли, столь часто цитируемых, по поводу и без, в современных интеллектуальных спекуляциях (в обоих смыслах). Сравнительно с этими полузабытыми именами, удалось приобрести ореол публичности только работам М. М. Бахтина, – во многом благодаря их постструктуралистскому прочтению Юлией Кристевой, Цветаном Тодоровым и другими семиологами, вернувшему их в Россию уже с печатью чужого интеллектуального опыта.

 

2

На рубеже девяностых эталоном интеллектуального проживания и сопротивления выступила московско-тартуская семиотическая школа, только-только вышедшая из полуофициальной тени и по типу мыслеповедения целиком еще принадлежавшая предшествующей эпохе семидесятых-восьмидесятых. В ситуации ломки культурных стереотипов она стремительно утвердилась как мемориальный, обязательный для школяров, комплекс интерпретационных стратегий (имманентных изучаемому тексту). Как памятник героическому научному подвижничеству и с достоинством пройденный тест на интеллектуальную выживаемость. Русский интеллектуал, попав в струю «глобальных переоценок», столкнулся с концептуальной исчерпанность семиотического проекта и попытался заполнить вакансию «генеральной идеи» западными интеллектуальными резервами, главным образом, деконструктивизмом. Примечательно, что в России новый постструктуралистский сленг набирал силу как антитеза отечественному варианту деконструкции. Тогда как западные семиологи, в конце шестидесятых нащупывая постструктуралистские процедуры, вовсе не отвергали семиотические методы, предназначенные для препарирования высокого канонического текста. Скорее они «остраняли» семиотику, например, используя в нестандартных целях описания массовой культуры: Барт – для аналитики феномена модности, Бодрийяр – для рефлексии над постиндустриальной системой товарного производства; Тодоров – для реабилитации фантастических жанров.

Современный русский интеллектуализм складывался как антипод преуспевающей семиотики. Там добротный структурализм – здесь постструктурализм парижско-йельской выкройки. Там ригористический язык семиотики, служащий для универсального метаописания всей системы культуры, – здесь карманный словарик, составленный из плохо усваиваемых иноязычных гибридов, трудно дешифруемых калек с иногда недопонятых терминологических оригиналов. Искусственный идиолект русских эпигонов западной мысли – по замечанию Александра Гольдштейна – похож на «офранцуженное пернатое арго». Оно выведено инкубационным путем в результате многократного перекодирования рекордного количества несовместимых понятий. Непригодная для изучения культурных объектов, такая вроде бы интеллектуальная речь не учитывает проделанный семиотической школой опыт словарного расширения за счет логико-познавательного лексикона формалистов, конструктивистов, марровцев и т.д. За счет национальных запасников теоретического инструментария. Да и сами заимствованные западные построения в русском контексте утрачивают прежнюю социальную и политическую ангажированность, делаясь только эмблемами модного речевого поведения.

Семиотический проект как магистральный для семидесятых-восьмидесятых способ проживания культуры с максимальной интеллектуальной честностью – особенно в его русском, геополитически закрытом варианте – являлся чем-то вроде самодостаточной кастальской «игры в бисер» (и каждый ученый-семиотик старался чуть походить на гессевского магистра игры). Современная интеллектуальная рефлексия довольно быстро утратила иллюзию своей кастальской непогрешимости, очутившись в трансе от неумения моментально реагировать на запросы изменчивой социальности. Разочарование в своем кастальском статусе разделило русских интеллектуалов условно на два лагеря. Одни подались в коммерческую журналистику, другие занялись производством предельно герметичной тайнописи, преподнося ее как ритуальный жест принадлежности к интеллектуальному сообществу. В отличие от адресации семиотического исследования на универсальную всечеловеческую аудиторию (гарантированную если не в настоящем, то в будущем), подобная тайнопись рассчитана исключительно на «свою компанию», на весьма ограниченную референтную группу. Археология знания (если обратиться к метафорике Мишеля Фуко) остаются теперь за пределами критического высказывания. Импульсом к нему становится конкретный, сиюминутно смоделированный новостной повод , часто фиктивный. К началу девяностых – в момент возникновения культурных полос в респектабельных и престижных газетах типа «Коммерсант» – фигура «кастальского магистра» , кабинетного чудака и эрудита вытесняется новомодным имиджем светского хроникера или колумниста.

В итоге по-своему жреческий и нонконформистский, кастальский стиль интеллектуализма семидесятых-восьмидесятых сменяется журнально-фельетонным стилем девяностых. Стилем комфортным и масс-медийным. Стиль бытового и речевого поведения современного интеллектуала, а также таблицы культурных котировок, программируются теперь в первую очередь колонками таких профессиональных стилистов как Александр Тимофеевский и Максим Соколов, Екатерина Деготь и Вячеслав Курицын. Даже в наиболее элитарной коллекции современной арт-критики – серии «Passe-partout» издательства «AdMarginem» –- большинство собранных в книги статей спровоцированы новостным поводом, написаны по заказу конкретного издания. Например, для международных изданий, типа «Flash Art», «Art Journal», «Third Text» (в сборниках Маргариты и Виктора Тупицыных), или для русской интеллектуально «вменяемой» периодики – газеты «Коммерсант» и журнала «Новое литературное обозрение» (в случае книги Екатерины Деготь «Террористический натурализм»). Ничего экстраординарного в подобной установке на первоначальную журнальную обкатку интеллектуального текста нет. И Деррида, и Бодрийяр, и Эко, и многие, многие европейские интеллектуалы составляли последующие судьбоносные книги из журнальных очерков, интервью и заметок по поводу. Разве что в современной России стремление загнать весь интеллектуальный «эшелон» в рамки репортажного или памфлетного жанра становится явлением массовым и почти эпидемическим.

 

3.

Портрет типового поденщика журнального ремесла выведен в романе Виктора Пелевина «Generation П». Любопытно, что этот сатирический портрет неожиданно вышел документально фотографичен (что не получилось бы, пользуясь Пелевин более мягкими красками). Даже приблизительную численность современной журнально-интеллектуальной элиты Пелевин дает убийственно точно, говоря о «сотни две-три... универсалов, придушенных бытовым чадом и обремененных детьми. Их жизнь проходила не среди кокаиновых линий, оргий и споров о Берроузе с Уорхолом, как можно было бы заключить из их сочинений, а среди пеленок и неизбывных московских тараканов. В них не было ни снобской заносчивости, ни змеящейся похоти, ни холодного дендизма, ни наклонностей к люцеферизму, ни даже реальной готовности хоть раз проглотить марку кислоты – несмотря на ежедневное употребление слова «кислотный»».

Данные Пелевиным шаржевые зарисовки подводят к достаточно парадоксальному выводу. Именно постсоветский интеллектуал с его «людоедским» запасом словечек радикального толка (пересчитать которые нетрудно, пройдясь боковым зрением по страницам «ОМ»а или «Птюч»а) выступает «креэйтором» (термин Пелевина) или, точнее, «клипмейкером» разорванного сознания только-только складывающегося среднего класса. Его якобы безобидные переложения западного опыта оборачиваются орудием манипулирования этим инфантильным сознанием, орудием внедрения в него новых систем культурного или институционального успеха, нового образовательного ценза. Сам интеллектуал при этом остается «как бы ни при чем», поскольку умело камуфлируется под одного из представителей среднего класса, изображает обаятельную солидаризацию с ним.

Претензия постсоветского интеллектуала на негласное руководство и манипулирование не позволяет ему освоить политику взаимообмена и ответственности интеллектуала западного. Имидж последнего, выработанный от Сартра и Камю до Деррида и Эдварда Саида, включает критическое дистанцирование от социума, и отслеживание его диаграмм (как это делали Вальтер Беньямин и теоретики «франкфуртской школы»). Или обнаружение критических точек сборки и конструирования субъекта в условиях контроля властных учреждений (что является визитной карточкой фукольдианской традиции). Краеугольный камень западного интеллектуализма – выявление повседневного, здесь-и-теперь, кризиса в самосознании и социализации индивидуума.

Чего не хватает постсоветской интеллектуальной рефлексии, так это именно такой критической выучки, хватки, владения диагностикой. Поэтому в целях компенсации культурной несостоятельности, постсоветский интеллектуал прибегает к испытанному в России приему – мессианской интонации. Комично, когда бессознательно разделяя с коррумпированным обществом психологию пахана, русский интеллектуал принимается выпячивать свою «принадлежность к главнокомандующей умственной матрице» (Александр Гольдштейн) и ставит себя в позу фешенебельного мессии с глянцевого разворота. Такое назидательное проговаривание прописных интеллектуальных «азов» так не вяжется с элементарными требованиями эпохи техно и экстази, интернета и новых технологий. Требованиями открытости Другому и отказа от устойчивых иерархий. Отсюда и эффект катастрофической невменяемости, свойственный интеллектуальной жизни в современной России.

 

4

Предлагать оптимистические прогнозы дальнейших путей интеллектуальной рефлексии в России, рассчитывать на ее скорый ренессанс и попадание на мировой рынок идей, было бы слишком рискованной гипотезой, хотя кое-какие основания для этого имеются. Первое – это очевидная исчерпанность постмодернистского теоретизирования на Западе. И франко-романский пафос раннего постструктурализма, и англо-американский практицизм победившей деконструкции равно преобразовались в консервативный академизм. Поступление новой питательной массы для западного интеллектуализма ожидается из дотоле маргинальных культурных зон (на что делают ставку сторонники cultural studies), например с Востока, если вспомнить ориенталистские симпатии Эдварда Саида. Может, при такой раскладке и русскому интеллектуализму удастся разыграть свою счастливую карту?

Вторая причина – на фоне объективно пессимистического положения постсоветского интеллектуализма, тем не менее, происходит сосредоточенная и весомая работа. Выступают влиятельные арт-критики, провоцирующие международный резонанс, задумываются и реализуются новые журнальные и издательские проекты – иногда это недолговечные эфемериды, иногда они обладают завидной предысторией, восходящей к началу девяностых. Наиболее заметные интеллектуальные величины современного культурного ландшафта возможно разнести по двум группам. Это разделение связано с предложенным Виктором Тупицыном («Коммунальный постмодернизм») противопоставлением двух типов критического письма. Первая группа, имеющая «за плечами» значительный культурный опыт, использует «внутренний язык апокрифического описания советской культурной экологии – язык, который был развит в конце 70-х и в середине 80-х годов И. Кабаковым, А. Монастырским, И. Бакштейном, Д. А. Приговым, Л. Рубинштейном, В. Некрасовым, В. Сорокиным, а позднее (в конце прошлой декады) – П. Пепперштейном, С. Ануфриевым, Ю. Лейдерманом и М. Рыклиным». В девяностые любая группа художников или интеллектуалов стремится заручиться подобным идиосинкразическим языком (вспомним визуальные и печатные манифесты группы «Медицинская герменевтика»). Не поддающийся традиционным герменевтическим кодам, такой дискурс (благодаря своей автореферентности) сам по себе служит образцом художественного объекта, акции или инсталляции. Сосредоточенное экспериментирование с такого рода дискурсами часто встречается в арт-критических журналах типа «Место печати» или «Кабинет», где с ними орудуют ученые-интеллектуалы, обычно предпочитающие академическую, кафедральную парадигму - например, Игорь П. Смирнов или Славой Жижек.

Другая группа делает фундаментом своих теоретических изысканий «западную критическую и философскую методологию» (Тупицын). К нему в первую очередь относится уже упомянутая серия « P asse-partout», где арт-критики (с разных сторон океана) предлагают собственные варианты интеллектуальной истории русского искусства, опираясь на психоаналитические, деконструктивистские и неомарксистские трактовки. Интеллектуальные авантюры русского искусства Виктор Тупицын прочитывает сквозь призму коммунально-речевой телесности; Маргарита Тупицына («Критическое оптическое») – сопоставляя оптические механизмы и стратегии социокультурного видения в различных стилях, от концептуализма до акционизма; Екатерина Деготь («Террористический натурализм») – выявляя экспансию натуралистического и агрессивного, нерефлексивного начала; Михаил Рыклин – показывая тотальное обессмысливание логико-семантических принципов в современном искусстве, «как будто из каждого листа выжали немного хлорофилла» (Рыклин). Трудно сейчас предугадать, какая из этих групп окажется наиболее жизнестойкой и проторит себе столбовую дорогу в новое тысячелетие? Или произойдет слияние обоих, отчего в новом типе интеллектуального языка владение интеллектуальным инструментарием и теоретическими ресурсами будет уравновешено точностью и актуальностью социальной диагностики.

А пока магом-волшебником, открывающим перед русской интеллектуальной рефлексией вроде бы перспективные рубежи, оказывается Интернет – в его сторону глядит все более обширная «армия» интеллектуалов. Потерпев концептуальный крах в гуттенберговской, печатной версии, русский интеллектуализм пробует себя в мак-люэновской аудиовизуальной среде (и довольно успешно, если судить по сетевым изданиям и бюллетеням вроде Русского Журнала, Zhurnal.Ru, Gazeta.Ru или пока самому информативному архиву русской арт-критики – сайту Марата Гельмана ( www . guelman . ru )). Безусловно, количество пустопорожних чатов настораживает, но в свою очередь и предопределяет складывание сетевой интеллектуальной богемы, состоящей из курсирующих по сети юзеров. Внедряются и новые публицистические нормы компьютерного письма (к чему приложили руку русские «первопроходцы» интернета вроде Евгения Горного, Михаила Эпштейна, Сергея Кузнецова и других). Возможно, именно сетевой «интеллектуальный текст», в меньшей степени обремененный эстетической конъюнктурой и относительно свободный от мессианской риторики, привнесет в русский интеллектуализм культ самодисциплины и ответственности, той «ответственности за ответственность», в которой Жан-Люк Нанси видит первостепенный долг интеллектуала.

 

1999, опубликовано в: Художественный журнал, № 27

Хостинг от uCoz